Остап давно уже пошел умываться, а новые пассажиры все еще досмеивались. Когда он вернулся, купе было подметено, диваны опущены, и проводник удалялся, прижимая подбородком охапку простынь и одеял. Молодые люди, не боявшиеся сквозняков, открыли окно, и в купе, словно морская волна, запертая в ящик, прыгал и валялся осенний ветер.
Остап забросил на сетку чемодан с миллионом и уселся внизу, дружелюбно посматривая на новых соседей, которые как-то особенно рьяно вживались в быт международного вагона – часто смотрелись в дверное зеркало, подпрыгивали на диване, испытывая упругость его пружин, одобряли качество красной полированной обшивки и нажимали все кнопки. Время от времени один из них исчезал на несколько минут и по возвращении шептался с товарищами. Наконец в дверях появилась девушка в бобриковом мужском пальто и гимнастических туфлях с тесемками, обвивавшимися вокруг щиколоток на древнегреческий манер.
– Товарищи! – сказала она решительно. – Это свинство. Мы тоже хотим ехать в роскоши. На первой же станции мы должны обменяться.
Попутчики Бендера угрожающе загалдели.
– Нечего, нечего. Все имеют такие же права, как и вы, – продолжала девушка, – мы уже бросили жребий. Вышло Тарасову, Паровицкому и мне. Выметайтесь в третий класс.
Из возникшего шума Остап понял, что в поезде с летней заводской практики возвращалась в Черноморск большая группа студентов политехникума. В жестком вагоне на всех не хватило мест, и три билета пришлось купить в международный, с раскладкой разницы на всю компанию.
В результате девушка осталась в купе, а трое первенцев удалились с запоздалым достоинством. На их места тотчас же явились Тарасов и Паровицкий. Не медля, они принялись подпрыгивать на диванах и нажимать кнопки. Девушка хлопотливо прыгала вместе с ними. Не прошло и получаса, как в купе ввалилась первая тройка. Ее пригнала назад тоска по утраченному великолепию. За нею с конфузливыми улыбками показались еще двое, а потом еще один, усатый. Усатому была очередь ехать в роскоши только на второй день, и он не мог вытерпеть. Его появление вызвало особенно возбужденные крики, на которые не замедлил появиться проводник.
– Что же это, граждане, – сказал он казенным голосом, – целая шайка-лейка собралась. Уходите, которые из жесткого вагона. А то пойду к главному.
Шайка-лейка оторопела.
– Это гости, – сказала девушка, запечалившись, – они пришли только посидеть.
– В правилах запрещается, – заявил проводник, – уходите.
Усатый попятился к выходу, но тут в конфликт вмешался великий комбинатор.
– Что ж это вы, папаша? – сказал он проводнику. – Пассажиров не надо линчевать без особенной необходимости. Зачем так точно придерживаться буквы закона? Надо быть гостеприимным. Знаете, как на Востоке! Пойдемте, я вам сейчас все растолкую. Насчет гостеприимства.
Поговорив с Остапом в коридоре, проводник настолько проникся духом Востока, что, не помышляя уже об изгнании шайки-лейки, принес даже девять стаканов чаю в тяжелых подстаканниках и весь запас индивидуальных сухарей. Он даже не взял денег.
– По восточному обычаю, – сказал Остап обществу, – согласно законам гостеприимства, как говорил некий работник кулинарного сектора.
Услуга была оказана с такой легкостью и простотой, что ее нельзя было не принять. Трещали разрываемые сухарные пакетики, Остап по-хозяйски раздавал чай и вскоре подружился со всеми восемью студентами и одной студенткой.
– Меня давно интересовала проблема всеобщего, равного и тайного обучения, – болтал он радостно, – недавно я даже беседовал по этому поводу с индусским философом-любителем. Человек крайней учености. Поэтому, что бы он ни сказал, его слова сейчас же записываются на граммофонную пластинку. А так как старик любит поговорить – есть за ним такой грешок, – то пластинок скопилось восемьсот вагонов, и теперь из них уже делают пуговицы.
Начав с этой вольной импровизации, великий комбинатор взял в руки сухарик.
– Этому сухарю, – сказал он, – один шаг до точильного камня. И этот шаг уже сделан.
Дружба, подогреваемая шутками подобного рода, развивалась очень быстро, и вскоре вся шайка-лейка под управлением Остапа уже распевала частушку:
У Петра Великого
Близких нету никого.
Только лошадь и змея –
Вот и вся его семья.
К вечеру Остап знал всех по именам и с некоторыми был уже на ты. Но многого из того, что говорили молодые люди, он не понимал. Вдруг он показался себе ужасно старым. Перед ним сидела юность, немножко грубая, прямолинейная, какая-то обидно нехитрая. Он был другим в свои двадцать лет. Он признался себе, что в свои двадцать лет он был гораздо разностороннее и хуже. Он тогда не смеялся, а только посмеивался. А эти смеялись вовсю.
«Чему так радуется эта толстомордая юность? – подумал он с внезапным раздражением. – Честное слово, я начинаю завидовать».
Хотя Остап, несомненно, был центром внимания всего купе и речь его лилась без задержки, хотя окружающие и относились к нему наилучшим образом, но не было здесь ни балагановского обожания, ни трусливого подчинения Паниковского, ни преданной любви Козлевича. В студентах чувствовалось превосходство зрителя перед конферансье. Зритель слушает человека во фраке, иногда смеется, лениво аплодирует ему, но в конце концов уходит домой, и нет ему больше никакого дела до конферансье. А конферансье после спектакля приходит в артистический клуб, грустно сидит над котлетой и жалуется собрату по Рабису – опереточному комику, что публика его не понимает, а правительство не ценит. Комик пьет водку и тоже жалуется, что его не понимают. А что там не понимать? Остроты стары, и приемы стары, а переучиваться поздно. Все, кажется, ясно.